Ирина (kinita) wrote,
Ирина
kinita

Categories:

Маша Пантелеева — самая симпатичная героиня советской литературы...

...Книгу ее отца — «Наша Маша» (Л., 1966) — и до сих пор многие, наверное, помнят. Не потому, что так уж хорошо написана, а скорей потому, что такую или очень похожую весьма многие хотели бы написать сами. Кто из грамотных молодых родителей не пытался — или хотя бы не пожалел, что не попытался, — вести дневник наблюдений за первьми жестами, поступками, словами своего малыша? Много и было подобных дневников, - но кому пришло бы в голову отдавать их в печать? И где опубликовали бы? Книга Л.Пантелеева стирала границу между читателем и писателем.

Но он был родитель не молодой — старше своей Маши не то на сорок восемь, не то на сорок девять лет. И он испытал много несчастий и был меланхолик и моралист, — то есть лишь очень немногих людей любил, а остальным не доверял. И хотел воспитать дочку так, чтобы злая толпа ее не погубила. Но при этом не прощал ей (то есть, конечно же, прощал, но с болью) ни малейших отступлений от нравственною идеала...

Есть в «Нашей Маше» страницы, которые нельзя теперь читать без какого-то суеверного ужаса. Вот маленькая девочка пытается пробраться в папин кабинет, — но мама, бабушка, домработница преграждают ей дорогу. И автор прислушивается за дверью к ее плачу, к их увещаниям: — Нельзя! Папа работает!

Наконец ребенка уводят. Автор вздыхает, закуривает и с усилием возвращается к работе — пишет «Нашу Машу», может быть.

Но Судьба, как известно, не читает книг. Маша тяжело заболела, большую часть своей короткой жизни провела в нервной клинике, где и умерла тридцати с чем-то лет, пережив мать и отца. Публикуемый ниже очерк подружки ее детства — единственное и бесконечно печальное свидетельство, что Мария Алексеевна Пантелеева существовала не только в литературных текстах.

Самуил Лурье

"Ксения МЕЧИК-БЛАНК



ВОЗВРАЩЕНИЕ


Памяти семейства Пантелеевых

1988 год. Я возвращаюсь в Ленинград после девяти лет, прожитых в Америке. Сколько счастливых встреч! Сколько прекрасных мест я покажу своей семилетней дочке. Сегодня мы едем в Комарово. Там прошло мое детство.

На Финляндском вокзале мы садимся в электричку. Юля читает лозунги на домах: «СлЕва КПСС!», «Да здравствуИТЕ...» Мне неловко перед сидящими рядом пассажирами. Прошу ее говорить тише и советую читать названия станций. Она старательно произносит, уже без ошибок: «Ланская, Удельная».

Удельная... Хватаю Юльку за шиворот, тащу к выходу. «Уже приехали?» —удивляется она. «Нет, мы должны навестить мою подругу». В голове крутятся мрачные мысли. Удельная — какой страшный удел! «Уж лучше посох и сума...». Боже, как я пойду с Юлей в такую больницу? К тому же нас ждет Комарово моего детства: зима, сугробы, финские сани и сосны в снегу. А встреча была бы... И вряд ли... Двери закрываются. Мы едем дальше.

Маша. Я не помню, когда мы познакомились. Наверное, тебе было шесть, а мне соответственно пять. Но я помню твои гладкие тяжелые волосы, темно-карие, чуть восточные глаза, нижнюю губу с трещинкой от мороза, смазанную вазелином, ощущение упругой и гладкой щеки...

Ума не приложу, почему твои родители, Алексей Иванович и Элико Семеновна, именно меня выбрали тебе в подруги. В Комарове на зимних школьных каникулах много девочек, нарядных, начитанных и веселых.

Я живу в Комарове постоянно, у бабушки с дедушкой, — дед работает директором Дома творчества. Хотя ты живешь в Ленинграде и видеться мы можем только зимой, мы обе знаем, что мы лучшие подруги.

Тебе не разрешают кататься на лыжах и санках с Черкасовской горки. Но мы часами гуляем по Комарово с твоими родителями. Ты называешь их «папсик» и «мамсик». Во время этих долгих прогулок (до Репина три километра, до Зеленогорска семь) Алексей Иванович нас развлекает смешными историями. По очереди вы читаете стихи на непонятном мне немецком языке:



Ich weiss nicht, was soll es bedeuten,

Dass ich so traurig bin...



«Машик, переведи», — велит Алексей Иванович. И ты рассказываешь мне про то, как на вершине горы сидит дева, расчесывая свои золотые волосы. А Алексей Иванович тебе говорит: «Посмотри, Маша, как Ксанчик похожа на маленького Пушкина».

Мы рисуем на снегу шарады и играем в буриме. Алексей Иванович нам задает рифмы, первые попавшиеся, и много лет спустя слова «доберман-пинчер» у меня все еще ассоциируются с именем Леонардо да Винчи.

Твой мир мне не совсем понятен. Я не знаю, что делать с твоим признанием, когда однажды на комаровской дороге, спросив у меня, люблю ли я своих родителей, ты вдруг говоришь мне странную вещь: «А я своих не люблю, вот так-то».

Иногда мне кажется, что ко мне ты равнодушна, но это все же не так, в тебе проскальзывает нежность, когда ты треплешь меня за челку, жарко шепча на ухо: «Ты мой Конек-Горбунок». Или приговариваешь: «Ручки, ножки, огуречик. Вот и вышла... Ксана Мечик!».

Мы возвращаемся в Дом творчества. В девятнадцатом номере на втором этаже, где всегда останавливается Алексей Иванович, нас ждет шоколад «Золотой якорь» и лимонад, хотя никакого праздника на самом деле нет. Алексей Иванович велит нам снять промокшую обувь и растирает нам ноги одеколоном со странным названием «4711». Много лет спустя я увижу такой одеколон на витрине нью-йоркского парфюмерного магазина.

Нам выдаются сухие шерстяные носки, мы отправляемся бродить по Дому творчества. Только шуметь нельзя. В коридоре висит вывеска: «Тише, шум мешает работе». Ты переводишь ее на тарабарский язык: «Тэшэ шэмэ мэшэ рэбэ».

Пока не видят родители, ты снимаешь оба носка. «Смотри, — говоришь ты с гордостью, — у меня красивые ноги. Папа сказал, что у женщины должны быть узкие щиколотки».

Твоя мать, Элико Семеновна, — красавица, элегантная и кокетливая. Ей даже немолодой возраст к лицу. Она знает, что грузинкам идет все черное, и обычно носит черные платья. Черное каракулевое манто. Черные замшевые полусапожки. И только помада на губах — ярко-красная.

Маша похожа на маму, и всем ясно, что она станет такой же красавицей. На ней хоть и искусственная, но тоже каракулевая шубка, подпоясанная кожаным ремешком, полусапожки, отороченные мехом. Она отличается от обычных девочек. У нее нет косичек. Она не ходит в брюках. Не шалит и не балуется.

Дома мне ставят ее в пример: «Посмотри, какая Маша интеллигентная и воспитанная. Всегда здоровается со взрослыми, уступает дорогу, не шумит, не прыгает, не лазает по деревьям». Маше ставят в пример меня: я правильно держу столовую ложку, умею шить куклам одежду и играю на рояле.

Но у Маши есть неоспоримое достоинство передо мной: она невероятно, чрезвычайно талантлива. Через много лет в воспоминаниях Лидии Чуковской мне попадется письмо Анны Ахматовой, где есть такие строки:

Вчера Пантелеев показывал мне свою невероятную девочку. Я в жизни моей не видела ничего подобного. Показывая (передразнивая) пьянеющую эстонку, она отчетливо произносила какие-то эстонские звуки и наполнила комнату чем-то эстонским.

Я прекрасно помню этот Машин «номер». Он называется «Эстонка в кафе». Машин талант демонстрируется отдыхающим в Доме творчества. Комната маленькая, людей некуда сажать. Мне разрешается сидеть на письменном столе Алексея Ивановича.

Я не могу оторвать глаз от Маши. Только что она стояла у стены и, потупив глаза, робко здоровалась с гостями, а сейчас в воображаемом эстонском кафе, закинув ногу на ногу, сидит раскрепощенная женщина. Изящным жестом она снимает перчатку с руки, берет в руки воображаемый бокал, закуривает воображаемую сигарету, пьянеет, кокетничает с официантом. Номер короткий — минут пять, не больше. Таких номеров несколько: пародии на Алексея Ивановича, бабушку, маму. Безупречный грузинский акцент.

Зрители приходят в восторг. Аплодируют. Польщенные Элико и Алексей Иванович спрашивают девятилетнюю Машу: «Машенька, хочешь что-нибудь?» — «Да, — тихо отвечаешь ты, — можно мне тоже сесть на письменный стол?»

Когда я переезжаю в Ленинград, мы ездим с тобой и Элико Семеновной на выходные в Комарове к Алексею Ивановичу. И все как прежде: прогулки, буриме, лимонад. Мы возвращаемся в битком набитой электричке, разморенные от жары и черносливового запаха лыж. А потом холодные трамваи развозят нас в разные концы города.

«Ксанчик, ты должна сделать дырочки в ушах, тебе пойдут серьги, — говорит Элико, показывая нам с Машей шкатулку со своими драгоценностями. — Но, запомни, носить надо только серебро».

У Пантелеевых самый элегантный дом. Единственное украшение его — черные кувшины, похожие на хозяйку дома. Меня кладут спать в алькове. Это уголок Элико. На полках, вокруг тахты, стоят альбомы по искусству. Маша спит в соседней комнате. Нам строго-настрого запрещено шушукаться ночью.

Утром нам дают синие пластмассовые чашечки с кефиром. Он розовый с клубничным привкусом. Теперь-то я знаю, что это йогурт. Элико сама его делает из русского кефира и русского клубничного варенья.

Алексей Иванович и Элико Семеновна ездят за границу: в Венгрию, Швейцарию, Японию. По возвращении приглашают в гости, рассказывают о поездках. А после этого, как всегда: «А сейчас тебе Маша отдаст подарочки».

Маша рассматривает вместе со мной маленькое богатство: крошечную гитару-точилку с фотографией ансамбля «Битлз», французский детский одеколон, плитку швейцарского шоколада.

Я знаю, что родители воспитывают Машу очень вдумчиво. Я однажды слышала, как Элико делилась с моей бабушкой: «Нам кажется, что Маша скуповата, и стараемся, чтобы она чаще дарила подарки друзьям». И понимаю, что те посылки, что каждое лето мне присылались из Эстонии — с белым шоколадом, марципаном и прочими сластями, — имеют к этому отношение.

Мы уже взрослые. Мне шестнадцать, Маше семнадцать. Наши встречи по-прежнему фрагментарны. Маше не разрешают ездить одной в общественном транспорте. Звонит Элико: «Ксанчик, мы хотели бы пригласить тебя к Маше на вечеринку. Придет Леночка Журба. Будут мальчики — Леночкин младший брат».

Мы усаживаемся за стол. Нас кормят вкусной едой. Мы пьем лимонад. Потом развлечения. Леночку просят спеть английскую песенку, меня — французскую. Мы по очереди танцуем с Леночкиным младшим братом. Я чувствую всю искусственность этой ситуации. Но, по правде говоря, я страшно рада видеть Пантелеевых, и я стараюсь не думать о том, что Маша больна.

Мечта о Театральном институте отметена. Там, кроме актерского мастерства, преподают фехтование. Кроме того, там невероятная нагрузка. Через полгода ей придется бросить немецкое отделение Герценовского института. Ее посещают знаменитые врачи, но улучшения не происходит. И страшнее всего слышать ее слова: «Мне нравится в больнице. Я там рисую, гуляю».

Мне двадцать лет. Звоню Пантелеевым и говорю, что сейчас приеду. Мне необходимо встретиться и поговорить. Дверь открывает Элико. Я выпаливаю: «Я уезжаю». Она ахает: «А как же Маша? — и оборачиваясь: — Машенька, ты слышишь, Ксанчик уезжает в Америку!». Маша спрашивает: «Ты едешь с родителями?» — «Нет, я еду одна, но надеюсь, что они приедут через год-два».

Разговор тяжелый, я боюсь расклеиться. Мне пора домой. «Подожди»,—говорит Элико и идет в кабинет к Алексею Ивановичу. Мы с Машей молча ждем. Он выходит с всклокоченными волосами, держа в руках свою последнюю книгу. Я читаю надпись: «Дорогой Ксаночке Мечик, чтобы не забывала своих старых друзей. За себя, Элико Семеновну и Машу». Прощай, Маша.

Алексей Иванович выходит со мной на лестничную площадку. Он все понимает. Он знает, что в Америку уехал мой брат Сергей Довлатов. Через несколько минут выходит Элико. Мы прощаемся. Спускаясь по лестнице, я оборачиваюсь, гляжу на них и понимаю, что мы никогда больше не увидимся. Я еле сдерживаюсь, чтоб не разрыдаться. И тогда Элико говорит: «Ксанчик, ты не думай, там в комнате Маша плачет». Но почему-то я ей не верю.

Потом эмиграция и жизнь в Америке. Приезд моих родителей. Рождение Юли. Аспирантура на кафедре славистики в Колумбийском университете.

Переписка с Пантелеевыми. Машины письма полуравнодушные-полунежные. Письма Алексея Ивановича. Смерть Элико. Говорят, она умерла на улице, когда несла одежду бездомным.

Теперь есть только Маша и папа: «Папье-Маше», как они называли когда-то свой союз. Письма от Алексея Ивановича становятся все горше от раза к разу. Вот два отрывка:



Август 1985-го.

Маша больше пяти лет не выходила за порог дома, а в больнице— в первый же день пошла. Дня через три я гулял с ней в парке, вышли на шоссе, мимо бежала зеленая электричка из Ленинграда, и я сказал:

— Хочешь, съездим в Комарово?

Она не ответила, помолчала и заплакала.

Да, этот зеленый поезд бежал в наше невозвратное прошлое. Ехать туда и мне было бы больно.



Май 1986-го.

Маша все еще в больнице. 5-го июня будет год. Рад, что гуляет, а еще больше рад, что стала читать. И помногу.

На прогулке в парке слышим шум поезда и видим за деревьями мелькание зелено-красной электрички. Посмотрим друг на друга, помолчим и вздохнем.

— Куда, — спрашиваю, — пошел поезд?

— В Комарово.

И этим все сказано.



Последнее письмо от Алексея Ивановича:



4 марта 1987 года.

Ленинград.

Дорогая Ксаночка!

Недавно я отправил тебе свою книгу «Приоткрытая дверь». Надеюсь, она уже добралась до тебя. Что касается фотографии — я уже много лет не снимался, а после смерти Элико Семеновны и вообще отказался фотографироваться и выступать по телевидению.

В «Приоткрытой двери» — мой портрет, который, может быть, чем-нибудь да напомнит тебе меня. В предыдущем письме не поблагодарил тебя за мыло и кофе. И то и другое — маленькие мои пристрастия (пить водку и курить я давно бросил).

Маша и я целуем тебя и Юленьку, шлем сердечный привет всем твоим.

Хорошо бы — до свиданья!

Дай-то Бог!

Твой

Л.Пантелеев

Юлю попроси от моего имени крепко пожать лапу Мите. Очень люблю шотландских овчарок.



Через год я возвращаюсь в Ленинград. Я знаю, что милых, дорогих Пантелеевых уже нет — ни Элико, ни Алексея Ивановича. И вот последний шанс — выйти на остановке Удельная. Но я не выхожу.

И когда получаю письмо от Маши, чувствую, как у меня начинают гореть щеки:



27 июля 89 года.

Дорогая Ксаночка!

Я как-то узнала, — что ты была в Ленинграде.

Очень жалею, что ты ко мне не только не зашла, но и даже не позвонила.

Ты, наверное, слыхала, что произошло с нашей семьей. Яосталась одна, и мне помогает тетя Ляля, которая живет в Пушкине (ты когда-то у нее была), и еще одна женщина.

Я часто вспоминаю тебя — Мечик-Огуречик!!!

Вспоминаю наше невозвратное детство. Вспоминаю, — как мы проводили время в Комарово.

Как живешь ты?

Как мама и папа?

Как Юленька?

Наверное, уже стала большая.

Привет — Мише.

Если есть желание, — ответь мне, буду оченъ рада.

Целую тебя.

Твоя Маша Пантелеева.



Через два месяца в больнице на Удельной Маша Пантелеева умерла.

Вот мой ответ, Маша. Он запоздал на десять лет. Сегодня я перечитываю ваши письма, и мне хочется думать, что в тот зимний день, когда я с дочкой ехала в Комарово. ты не гуляла в больничном парке и не глядела вслед уходящей зеленой электричке."

Уж пару недель, как нашла в ЖЖ у  sea_side_sea , а история все никак не выходит из головы...


Update: 25 февраля 2008 года

Из переписки Л.К.Чуковской с Д.Самойловым



Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
30 марта 78 Переделкино

...А к Вам просьба, дорогой Давид Самойлович. Я знаю, что когда выйдет Ваша книга, к ней потянутся десятки дружеских любящих рук. Внесите в свой список — Алексея Ив[анови]ча Пантелеева. Он сейчас, к своему 70-летию, терпит разнообразные беды. Нашу Машу выписали из больницы, не вылечив. Ее нельзя оставлять одну; отец и мать дежурят при ней по очереди, сами больные. Девочка эта необычайно одарена (актерски) и заболела от того, что не попала в театр[альное] училище. Ничего не хочет, не спит, не выходит из дому и всего боится. Часами сидит без дела. И в ней вдруг вспыхнула любовь к стихам, которой раньше и в помине не было. Она вообще не любила читать. И к стихам была глуха. Теперь — только стихи. Читает, заучивает, переписывает. И потому я Вас очень прошу, когда выйдет Ваша книга, пошлите ее Алексею Ивановичу! (Само собой, он Ваш поклонник.) Он — человек заслуженный. Мы дружны лет 50. По-видимому чем-то похож на Дубова (я Дубова не знаю, но когда-то читала один его рассказ — о мальчике — очень хороший, и у нас есть общие друзья). Если Вы не читали — прочтите у Ал[ексея] Ив[анови]ча рассказы «Маринка», «На ялике», «Буква ты»; Ленинградский дневник; воспоминания о Шварце. Сейчас у него тяжелые, изнурительные бои с издательством: он хочет убрать из своего юбилейного сборника свой случайный сор, оставить только лучшее, а они — наоборот..."

Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
Апрель 1978 

"...Есть сигнал моей книги. Пантелееву обязательно ее пошлю. А Маше, видимо, надо заняться чтением стихов или прозы. Вы, я знаю, это дело не очень уважаете. Но для актера, которому нет пути в театр, это единственная сфера для актерского проявления. Я это знаю, потому что поставил несколько чтецких программ. С удовольствием поработал бы и с Машей, да как с ней встретиться?..."


Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
30 апреля 1978

"...Спасибо и за обещание послать Вашу книжку Алексею Ивановичу Пантелееву. Но Вы меня не поняли. Я, по-видимому, о Маше написала Вам бестолково. Сейчас никакие возможности выступить на телевиденье уже не спасут ее. М.б., через годы, если выздоровеет, а сейчас это несчастный запуганный зверек. Какие выступления! Она боится людей, не может одна пройти по улице, ничего не хочет, и если я прошу послать туда Вашу книгу, то потому, что для Ал. Ив. это будет радость (он убит состоянием Маши), а для Маши — лекарство. Человеческая душа прихотлива и непонятна. Эта девочка никогда не любила читать, что сильно смущало ее интеллигентных родителей. А теперь, уже после больницы, она полюбила читать стихи (тихонечко, про себя) — это ее успокаивает, разгоняет какие-то страхи. (Музыка — нет.) "


Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
17 июня 1978

"...Вашу книжку я послала Алексею Ивановичу в тот же день, указав Ваш пярнский адрес. Он — аккуратнейший корреспондент. Если Вы не получили ответа, значит, и там очень уж нехорошо. (И Ваша «Весть» как раз впору, ибо Не бумажные дести, а вести спасают людей4.)..."


Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
Начало июля 1978

"...Получил короткое письмо от А.И. Пантелеева. Там последняя фраза: «трудно живется». Очень хочется написать ему, но не знаю, будет ли это уместно. А написать хочется про то, какой он хороший писатель и хороший человек...."

полный текст здесь: http://magazines.russ.ru/znamia/2003/5/samoi.html


"...Я хочу рассказать то, что знаю о Маше Пантелеевой из книги её отца, написанной в 80-хх гг. Маша действительно оказалась в психиатрической лечебнице в 18 лет, но причина не только и не столько в раннем развитии. Дело в том, что писатель и его жена были глубоко верующими людьми и эту веру воспитывали в своей дочери. Маша родилась в 1956 году, была пионеркой, естественно, школа воспитывала её в духе атеизма. Так из года в год надламывалась молодая душа... Чем всё кончилось - вы знаете.
"Добила" меня заключительная фраза писателя Пантелеева: если бы вновь пришлось выбирать, он выбрал бы больную, но верующую дочь, а не здоровую атеистку..."


из обсуждения на форуме: http://www.womanshobby.net/forum/index.php?s=96ddf131d04c745aeddd3acf4ea2a504&showtopic=934&st=0


А.Пантелеев "Наша Маша" 
(в приведенных ниже отрывках речь идет о пятилетней девочке)

"8.11.61.

    Маша никогда не говорит нам с мамой неправду.  Поэтому вчера меня очень
расстроило и встревожило одно событие.
     У Машки опять выскочили на ноге,  выше колена, красные диатезные пятна.
Значит, была нарушена диета, слопала что-нибудь неположенное.
     Обедали они с мамой в молочной столовой на Большом проспекте.
     Спрашиваю у Маши:
     - Что вы ели?
     - Сосиски.
     - А горчицу ты случайно не ела?
     - Ела.
     - Кто же тебе дал?
     - Мама.
     - Мама?!!
     Стучу в стенку, вызываю Элико.
     - Не стучи...  не надо... не зови, - мрачно говорит Машка. Понимаю, что
сказала неправду.
     Мама все-таки приходит. И приходит в негодование.
     - Я? Тебе? Горчицу? Ты что выдумываешь?
     Машка не смотрит на нее. Смотрит в землю.
     - Нет, давала! Нет, давала!
     И плачет при этом.
     Что это?  Попытка хоть в мечтах, хоть понарошку свернуть с проложенного
родителями пути,  "утвердить свое я"...  Или  шутка,  которая вдруг поманила
соблазном греха и  вдруг так скверно для нее обернулась.  Ведь плачет-то она
от того,  что сознает свое грехопадение. Ведь это, пожалуй, первая ложь в ее
жизни. Именно ложь, а не выдумка, не фантазия. И клевета: "Мама давала..."
     Замял этот разговор. Она сама все понимает. И сама себя казнит.

 



11.11.61.

     Гуляли в  Дивенском садике.  Холодно,  неуютно.  У Машки ручонки совсем
ледяные, нос посинел, но уходить не хочет:
     - Еще! Еще!..
     Не везет ей с подругами. Не умеет их привечать, не умеет держать себя с
ними.   Ласкова,  предупредительна,  нежна  даже,  но  нет  у  нее  никакого
жизненного опыта,  и  это  очень  мешает ей.  Знает она  больше многих своих
сверстниц и  вместе с  тем совершенный сосунок даже рядом с девочками младше
ее.
     Вот вчера пришла в сад девочка Марианна.  Ей три года десять месяцев. С
Машкой они уже знакомы,  месяц назад вместе играли в "телефон",  Марианна не
по возрасту большая, очень свободно держится, даже развязна. Увидела Машку:
     - А-а-а! Давай в телефон играть?
     Стали бестолково играть,  Марианна не умеет, и Машка тоже не умеет. Она
вообще ничему никого не может научить (кроме,  может быть,  азбуки,  счета и
прочей  книжной премудрости).  Всегда  охотно  поддается власти "коллектива"
(любого) и  других детей вообще.  С совсем маленькими цацкаться не может.  А
вот  если  девочка или  мальчик моложе ее  на  год-полтора,  глядишь,  через
полчаса они уже командуют в игре,  а Машка хоть и не понимает, а подчиняется
им и при этом подчиняется с радостью.
     А если девочек несколько и они не знакомы,  Машку очень скоро отшивают.
В чем же дело?  Неинтересно с нею? Или дружбе - и даже простому знакомству -
надо окрепнуть?
     Вот  и  вчера.   Пришла  какая-то  четырехлетняя  Наташа,  приятельница
Марианны, грубо оттолкнула Машку и стала играть с Марианной.
     Машка подавила вздох,  как-то  уже  привычно отошла в  сторону,  села в
качалку, стала качаться одна.
     Когда мы выходили из сада, я сказал:
     - Эта Наташа мне не очень нравится. А Марианна славная.
     - Кто?
     - Марианна.
     - Да, она мне очень нравится.
     И - никакой досады, раздражения, мстительных чувств.




Была в "школе". Занималась сегодня неважно, на троечки.
     А я учитель плохой.  Сержусь.  Вспыхиваю.  Кипячусь. А ученики этого не
любят, и им это не на пользу.
     Лучше  всего  на  Машку  действует  спокойный  тон,   а   еще  лучше  -
соревнование, игра на честолюбии.
     Даешь ей  хлористый кальций.  Морщится.  Стонет.  Не  хочет,  не  может
проглотить его. Но стоит сказать: "Вот смотрите, ребята (или: "Вот смотрите,
товарищи  студенты"),  какая  у  нас  Марья  Алексеевна!  Принимает  горькое
лекарство  и  не  морщится",  -  и  Машкин  рот  моментально отверзается,  и
отвратительный кальций безропотно проглатывается.
     Или:  "Сейчас выступит,  прочтет стихотворение Корнея Чуковского,  Маша
Пантелеева. Она очень способная девочка, первая ученица" - и так далее.
     Не знаю,  такой ли уж это хороший способ,  что-то подсказывает мне, что
не  очень  хороший.  Оставляя в  стороне  моральную его  сомнительность,  не
является ли он тем же насилием, только более тонко замаскированным?
     Как и в других случаях, надо знать и чувствовать меру.




28.11.61

Перед сном  опять плакала,  звала мать,  говорила,  что  боится забыть.
Мама, конечно, права: это навязчивая идея - боязнь забыть что-то.
     Днем тоже нередко напоминает, просит: "Не забудь, напомни мне".
     Я посоветовал:
     - А ты записывай и не забудешь.
     Завели специальную тетрадку, куда Маша своей рукой записывала:
     "Тракунчик" - по-грузински попочка.
     Сяо-Сяше платье выгладить.
     Купить пластинку "Ку-ку! Ку-ку!".
     Бусики сделать.
     Кальций (то  есть  не  забыть  принять кальций.  Это  уж  я  предложил:
настоящее,   серьезное  ставить  в  один  ряд  с  ее  надуманным,  вздорным,
болезненным).




Долго вчера гуляли - в том же садике, что и накануне.
     Машка опять каталась (пыталась кататься) с горки. И опять я больше, чем
следовало, огорчался и раздражался. И радость ее не была полной.





Перед сном говорила маме, что боится Бармалея и людоедов.
     - Ну какие же,  Машенька, людоеды? Где ты их видела? Тебе уже пять лет,
а  разве ты  видела хоть раз человека,  который бы ел детей и  вообще других
людей?! Нет людоедов.
     - Нет есть! Мне папа говорил, что немного еще есть. Только они в Африке
живут. И потихоньку едят. Дома, а не в столовой.
     Когда я ей это говорил? Месяцев пять назад!
     Что не надо - помнит, а что надо - забывает.




Очень любит "удивлять".
     "Самолюбие, переходящее в тщеславие", - говорит мама.
     Ест вяло, то и дело подхныкивает:
     - Не хочу!..
     На лице усталость и отвращение. А тарелка еще на три четверти наполнена
вегетарианским супом.
     - А ну,  интересно, успею я сосчитать по-немецки до двенадцати, пока ты
съешь этот суп?!
     И   начинается  увлекательное  состязание,   которое  Машка   неизменно
выигрывает. Правда, не только из "самолюбия, переходящего в тщеславие", но и
по наивности, переходящей в глупость.




Гуляли два часа. В Дивенском садике.
     Катались с горки.
     Машка совершенно не  умеет вести себя  в  обществе детей и  очень часто
выглядит единицей среди ноликов.  И, главное, сама себя так ощущает. Нет, не
заносится,  не  "воображает",  а  просто не может найти свое рядовое место в
строю. Не видит, например, что на горку очередь. Способна на самой горке, на
скате горы,  нагнуться и  начать поправлять штаны или застегивать ботик,  не
замечая,  что за ней выстроилась очередь.  Налетает на ребят. Все это только
от недостатка опыта,  от той тепличной (да, тепличной, хотя в этой теплице и
открываются усиленно "форточки") жизни, какой она у нас живет.
     Достается ей,  бедняге.  Но  без  этого нельзя.  В  этом смысле надо ее
муштровать, то есть приспосабливать к тому строевому темпу, в какой ей через
год-два придется включиться.





Чаще всего она "удивляет" маму. Меня считает скептиком и циником.
     Вчера прибежала на кухню:
     - Мама, посмотри, я сама туфли зашнуровала!
     Мама вытаращила глаза:
     - О-о-о-о!..
     Машка сияет.  Потом -  горькая усмешка и  презрительный жест в  сторону
моей комнаты:
     - А его не удивишь никогда!.."
"
Tags: life
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 60 comments